Заглянул Мимоходом

На форуме: 5 л 179 д(с 06/02/2021)
Тем: 221 Сообщений: 2087 Флеймы: 100 (4,8%) |
|
|
Николай Насибов (только для лошадников) часть 4
[ #3083198 ]
02/08/2026 01:06:56
|
|
|
7
Воспоминаний много. Отзвучавшие копыта стучат в голове. Как только проснешься, так и оживает прожитая жизнь. Но за морозным окном уже посветлело, и пора все‑таки вставать. Я поднялся свободно, не боясь разбудить ни жену, ни детей: места много, квартира новая, однако окна все так же выходят на скаковой круг, только в другой поворот. Я вышел на кухню и заглянул в холодильник. Поджарю себе колбасы. И сало еще какое‑то лежит. Что ж, сала можно. До весны все можно! Гуляй, Насибов… Кушай, жокей! Если бы не жокеем, я бы поваром стал. Хорошее сало. Многовато отхватил. Ну, жене сало вредно, ей надо фигуру беречь, а ребята сала вовсе не едят. Хорошее сало, даже обрезки бросать жалко. Хотя бы кошка была… Снесу на конюшню, там у нас кошка есть. И вместе с мыслью о конюшне прозвучал, как нарочно, телефон. Внутренний. Служебный. – Насибов слушает. В трубке раздался какой‑то клекот, а потом просто крик: – Жалуется! Кормилец на левую переднюю жалуется! Кричала Клава, конюх Анилина. Шипело сало, прыгали на сковородке пузырьки. Квартира новая, хорошая, да поворот другой, противоположная прямая, до конюшни в два раза дальше стало. Я побежал не через круг, а по забору. Я надеялся на дырку в том заборе, которую хорошо если Драгоманов не заколотил. Клавин крик был слышен издалека. Она кричала: – О‑о! О‑о! Призовых‑то ей начисляют к зарплате до тридцати пяти процентов… И какие призовые! Большой Всесоюзный, Вашингтон, Париж… – Доктора вызвали? – сразу спросил я старшого. Он в ответ кивнул. Жеребец не ступал полностью на копыто, приподняв его словно для приветствия. Опухоли не видать. Отека нет. – Может, он в решетку залез? Бывает, лошадь прыгает от избытка сил в деннике и может попасть копытом в решетку. – Нет, я следил, – едва слышно проговорил ночной сторож. Ведь и у него призовые. Мы все сгрудились возле Кормильца. Клава кричала, не переставая. Наконец раздался треск, другого рода крик – явился доктор. – Не плачь! – пригрозил он Клаве. – Не последний крэк на свете. Будет день, будет пища! Но все же, не тронув Клаву пальцем, он полез под лошадь. Мы не дышали. Доктор взял копыто. Не греется. Доктор повернул копыто подошвой кверху. Понюхал. Нет, порядок. Рука его двинулась дальше, ощупывая бабку. Сухожилие… А выше уже ничего быть не может. Доктор постоял некоторое время, сморщив лоб. Думает. Мы не дышали. Доктор всматривался в жеребца. – Ну‑ка, – сказал он наконец, обращаясь к старшому, – возьми ногу. Правую! – Эй, кто там! – крикнул старшой. – Ногу подержите! Прибежали мальчишки, взяли ногу. Ясно, на двух ногах лошадь не устоит. Если ей правую поднять, она левую непременно опустит. И как только один из мальчишек согнулся под тяжестью правой ноги, Анилин как ни в чем не бывало ступил на левую ногу. – Прикинулся, – дал диагноз доктор. Телефон тут раздался. Внутренний. Служебный. Драгоманов. Он все уже знал. Знал, что Кормилец хромает. Он просто заныл в трубку: – Ну, что там? – Прикинулся, – проговорил я как заводной следом за доктором. Мне приходилось об этом слышать от стариков, но я всегда относил это за счет тех разговоров, что раньше все было не так, как теперь. И ездили прежде не так, и лошади были не те… «До того были умные лошади, что не хочется ей на приз скакать, она и прикинется хромой!» И вот своими глазами это увидел, хотя почему именно в тот день наш Кормилец решил нас напугать и прикинулся, не могу ответить. Такие загадки в конных летописях вообще встречаются. Почему, например, с Черным Принцем неразлучна была кошка. – Прикинулся? – переспросил в трубке Драгоманов, тоном сразу же до того изменившимся и успокоенным, будто у него на глазах лошади «прикидывались» каждый день. Вот уж поистине старик! А еще молодым прикидывается, в баню ходит. – Ты не забудь, – между тем говорила трубка мне, – нам сегодня с тобой к Вильгельму Вильгельмовичу идти. «А сало‑то сгорело, – пронеслось у меня в голове, – от жены попадет…» – А еще голосить вздумала! – тем временем ржал, потешаясь над Клавиным страхом, доктор.
8
Вильгельм Вильгельмович Вильдебранд жил недалеко от ипподрома. Это был знаток‑теоретик, совершенно легендарный. Уже много лет, говорили о нем, не видел В. В. ни одной лошади, дабы не замутить скакуна‑идеала, сложившегося у него в голове. Все, все, говорили о нем, что ни совершалось на ипподромах, какие ни родились в конных заводах жеребята за последние десятилетия, все давно предвидел и предсказал Вильгельм Вильгельмович. Мы поднялись с Драгомановым на четвертый этаж. На двери блестело В. В. В. На звонок отозвался собачий лай. – Тубо, Дарвалдай, – послышался голос. Дверь отворилась, и к нам был обращен вопрос: – Чем могу быть полезен? – Вильгельм Вильгельмович, – заговорил Драгоманов, – Василий Васильевич просил посоветоваться с вами относительно жеребца. – Прошу. Кругом теснились книги. И все иностранные. С золотом. А бронза и картины (конечно, конные) сияли такие, что форы даст и драгомановскому кабинету. – Древние говорили: «Книги имеют свою судьбу», – произнес Вильгельм Вильгельмович, опускаясь в кресло и вместе с этим надвинув брови на глаза. – Я скажу: «Судьбу имеют и линии в скаковой породе». Бросая беглый взгляд на современный скаковой мир, мы убеждаемся, что слава элитных производителей, оставивших неизгладимый след, подчинена органическому закону: она рождается, растет, расцветает, а потом клонится к упадку… Нас он не спрашивал ни о Париже, ни о Триумфальной Арке, он говорил: – Если взять средоточия скаковой жизни, подобные Сан‑Клу… Глазами я спросил Драгоманова: «Бывал В. В. В. в Сан‑Клу?» Драгоманов только головой закрутил, как бы отвечая: «Ни под каким видом!» – Тогда, – говорил В. В. В., – действие этого закона обнаружится со всей неоспоримостью. Сегодня лавры пожинают Сальвадоры… А завтра солнце Аустерлица встает для потомков Алариха. От Сиднея до Сан‑Франциско, от Парижа до Пятигорска – Аларихи, Аларихи, сплошные Аларихи… Еще в тринадцатом году (если дать себе труд хотя бы перелистать старые выпуски журнала «Рысак и скакун») мною было писано: «Потомство Бой‑Бабы и Флоризеля, выведенное на инбридинге…» Собака вдруг зарычала. – Тубо, Дарвалдай, – сказал хозяин. – Странный пес, не любит слова «инбридинг»… (Это значит – сведение вместе родственных линий.) Впрочем, как и мои оппоненты! В. В. В. горько усмехнулся. – Фанатики прямых линий, они не чувствуют ритма иппической истории. Но я рад, что отрешились наконец от дурмана их нашептываний и решили принять точку зрения историческую. «Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними», – говорили древние. Что ж, будем надеяться – к лучшему. Сквозь все испытания, посланные мне судьбой, я пронес веру в породу. По мере своих сил стремился я проникнуть в тайны крови. Кровь! Вскинув бровями, В. В. В. встал. – Кровь! Англичане, нация конников, говорят: «Кровь сказывается». Лев Николаевич не случайно так любил эту поговорку. Я припоминал, кто же у нас в Главконупре был Лев Николаевич? – Не имея счастья встречать его лично, я все же слышал от людей его круга, что он, не знавший, в сущности, коннозаводского дела и на скачках не бывший ни разу в жизни, но все же понимавший толк в лошадях, он, создатель Холстомера и Фру‑Фру, понимал значение этого принципа много глубже специалистов… – Вильгельм Вильгельмович, – вдруг вставил Драгоманов, – дело прошлое, но скажите, как все‑таки насчет Холстомера и шишкинских аттестатов? Вильгельм же Вильгельмович еще более оживился. И нельзя было не слушать его в эту минуту. – Хорошо, – произнес он, – я скажу вам, иначе, боюсь, вместе со мной умрет и истина. Он наклонился к Драгоманову и прошептал: – Тайно, по ночам, Шишкин водил орловских жеребцов на свой завод. Отсюда и аттестаты! Холстомер же, этот, быть может, резвейший рысак, какого только знало прошлое столетие, назначен был к холощению. Шишкин исполнил приказание, выложил Холстомера, сделал его мерином, однако перед тем покрыл им кобылку своего завода по кличке Угрюмая. От Угрюмой и Холстомера родился Атласный, еще прозванный Старым Атласным, от Старого Атласного был Молодой Атласный, и от Молодого Атласного явилась «лошадь XIX века», гнедой Бычок, описанный среди других достопримечательностей того времени в «Былом и думах». Все наше коннозаводство, таким образом, началось от Холстомера, увековеченного Львом Николаевичем. – Однако об инбридинге… Дарвалдай, молчи! Да, я предсказывал, что со временем Святой Симеон возобладает надо всеми линиями. Ибо что есть комбинация Бой‑Бабы и Флоризеля с одной стороны и Эпикура и Маргаритки с другой, как не инбридинг… Молчать!.. На Святого Симеона в четвертом и пятом колене через его детей Эпохального и Грамотного! Мы, собственно, ни слова еще не сказали ему о Святом Симеоне, но, видно, Вильгельм Вильгельмович видел все насквозь и читал наши мысли. – Что ж, Святой Симеон был лошадью выдающейся. Но позвольте у вас на глазах извлечь некоторые уроки из его судьбы. Я начну издалека, чтобы показать вам самые корни, плоды которых пожинает современный скаковой мир. Пора итогов наступает! В. В. В. опустился в кресло, но вскоре опять встал. По его словам, день 13 мая в каком‑то там тысяча восемьсотом году был всему началом. Две звезды первой величины должны были столкнуться, чтобы решить, какая же из них первая. Летучий Голландец встречался с Вулканом. Ни в скаковом классе, ни в чистоте происхождения соперники не уступали друг другу. И только финишный столб мог дать ответ, кто же из них все‑таки лучший. Летучий Голландец был истинно велик. Кроме того, он был старше, он был опытнее Вулкана. Общественное мнение клонилось до известной степени в его сторону. И что же? Титан Летучий остался в побитом поле. Впечатление это произвело потрясающее. – Публика не верила своим глазам, – говорил Вильгельм Вильгельмович, – жокей, скакавший на Летучем, слезал с седла, рыдая как ребенок, судья, вручавший приз Вулкану, был бледен как смерть. Драгоманов тоже побледнел. – Но здесь же владельцы великих скакунов заключили новое пари. И на перескачке Летучий Голландец блестяще реабилитировал себя. Но дело не в этом! Прошли многие годы… Годы и расстояние разлучили опасных соперников. И вдруг природа помирила их в одном создании. Через Вольтера, серого, имевшего в родословной Летучего Голландца, и через Святую Ангелину, приходившуюся Летучему внучкой, а Вулкану племянницей, достоинства исторических скакунов воплотились в одном жеребенке. Родился Святой Симеон. Он был породен и правилен. Он был капитален, но отнюдь не громоздок. Он имел мощный круп и безукоризненных очертаний голову, которая иногда и до сих пор проглядывает у лучших представителей его потомства. Я взглянул на Драгоманова: «Где же видел В. В. В. потомство Святого Симеона?» Драгоманов только голову склонил. – У него ноздря была, – говорил Вильгельм Вильгельмович, – как львиная пасть. Дыханье его не знало предела. И, конечно, как всякая истинно классная лошадь, имел он и недостатки. У него на правой задней по скаковому суставу виднелось некоторое утолщение. Утолщение это вполне можно было принять за курбочку (припухлость). Так, собственно, и думали, что это курбочка, а потому с аукциона Святой Симеон был продан не сразу и скакать начал позже своих сверстников. Но зато первые же выступления показали, что это скакун‑феномен. Соперников Святой Симеон, в сущности, не знал. От встречи с ним просто уклонялись, чтобы не позориться. Он оставил ристалище непобежденным. Нрава он был неукротимого, – продолжал В. В. В., – всю жизнь подпускал Святой Симеон только одного и того же конюха. И даже этот конюх не знал с ним покоя. Однажды конюх слушал проповедь о многострадальном праведнике Иове, терпения которого не могли искусить никакие испытания. «Попробовал бы Иов, – сказал конюх, – почистить Святого Симеона». Боялся Святой Симеон только… зонтика. Стоило показать ему зонтик, как начинал он дрожать всем телом. Однако избави боже было показать ему хлыст! Но не мог же жокей скакать на нем под зонтиком… Однажды, – говорил Вильгельм Вильгельмович, – жокей попробовал тронуть его шпорой. Было это ведь в то время, когда и жокеи надевали шпоры. Тогда жокеи ездили на длинных стременах, а дамы носили длинные туалеты… Итак, жокей надел шпоры. Святой Симеон, почуяв их, просто понес, понес куда глаза глядят. Они выскочили со скакового круга и исчезли из людских глаз. Жокея нашли вечером на земле с одними поводьями в руках. Он не мог толком объяснить случившегося. Даже я, – сказал В. В. В., – не могу вам сказать, что между ними произошло. Но, увы, Святой Симеон пережил и свою славу. Первые ставки жеребят от Святого Симеона раскупались нарасхват. То были действительно классные скакуны. Получились миллионы, когда было подсчитано, сколько же в общей сложности выиграло потомство Святого Симеона. А потом начался спад. И об увлечении его кровью стали говорить как о заблуждении, о всеобщем помрачении умов. Но нет, просто у тех, кто так судил, было слишком коротко зрение. Природа действует медленно. Кровь Святого Симеона совершила некий подспудный круг и, освежившись где‑то в других кровях, засверкала вновь. Мы с вами, если хотите, современники нового умопомрачения авторитетом Святого Симеона. Но, говорю я вам, это не вечно! Грядет новый цикл. – Что же будет? – упавшим голосом спросил Драгоманов. – Рабле! – тотчас воскликнул Вильгельм Вильгельмович. – Рабле, только и всего! Он же писал еще в двадцатом году в газете «Красный Пахарь», что на смену линии Святого Симеона придет линия гнедого жеребца Рабле. Никто и слушать не хотел. Но вот, скоро все сбудется. – Не дайте моде увлечь себя, – говорил Вильгельм Вильгельмович. – Держитесь во взгляде на лошадь самобытности. Драгоманов беспокойно заерзал на стуле. – Они же фляйеры! – сказал он. – Безбожные фляйеры, все эти Рабле! До тысячи метров – ракета, а потом слезай и хоть сам скачи! Но Вильгельм Вильгельмович, кажется, только и ждал этого возражения. – Припомните Кубок в Кентукки! – воскликнул он. Я уж не стал спрашивать, бывал ли он в Кентукки. Я‑то был. Ипподром хороший. Но повороты крутые. Я, правда, только видел этот ипподром, скакать мне там не приходилось. Однако Вильгельм Вильгельмович, кажется, скакал. Во всяком случае, до мелочей изложил он нам, как разыграли кубок. – Там была рыженькая кобылка под двадцать восьмым номером, – говорил он. – Хотя она и пришла предпоследней, но те, кто умеет смотреть и оценивать факты, не могут забыть, что за бросок сделала она на финише. А почему? Достаточно взглянуть на ее происхождение, чтобы получить ответ. Рабле, этот конь‑ветер, повторяется у нее трижды в сочетании с потомством Персилеса и Сигизмунды. Да, сам по себе он, бесспорно, фляйер, но линия его требует прилива пусть второсортной, но все же добротной дистанционной крови, и тогда… о, тогда!.. Вильгельм Вильгельмович не произносил некоторое время ни слова. Он откинулся на спинку кресла так, словно перед глазами у него явилось все, о чем он нам только что сказал. Долго шагали мы с Драгомановым по темным улицам, не произнося ни слова. – Да, много в человеке класса, – сказал наконец Драгоманов. Опять мы шли молча. А когда прощались, Драгоманов вдруг сказал: – Но никаких Рабле я покупать все‑таки не стану. Мы разошлись в разные стороны, отправившись по домам, как вдруг он опять меня окликнул. Я обернулся. Он стоял вдалеке под фонарем. Было тихо, он говорил очень четко, и я хорошо слышал: – Фляйер есть фляйер! Не успел я сделать нескольких шагов, он опять меня позвал: – Забыл предупредить тебя. Собирайся, повезешь Анилина в завод. Пора! – Автобусом? – Нет, автобус пришлось уступить спортсменам. Они поехали на Пардубицкий стипль‑чез. А ты уж давай поездом. Мы распрощались наконец, и я посмотрел ему вслед. Как будто памятник слез с пьедестала и решил, пока темно, пройтись по улицам.
9
Главное в отъезде нашего Кормильца состояло не в том, чтобы начальство убедить, но – как уговорить Клаву. Власть Драгоманова в силу некоторых тонких причин на нее не распространялась. Пришлось мне взяться за это дело самому. Старшой предупредил меня: – Не подпускает. Конюх – это целая психология, а женщина‑конюх – это, скажу вам, двойная бухгалтерия. Тем более женщина молодая и одинокая. В пути Драгоманов сколько раз указывал на Анилина и говорил: «Тоскует! О ней тоскует». Я подтверждаю, это правда. Лошадь ведь чувствует, что достается ей совершенно исключительное внимание, никак иначе не растраченное. Лошадь умеет оценить такое отношение. Что мы! «Но! Я т‑тебе!» Вот и вспоминает конь женщину… И она привязывается, а кроме того, как я уже сказал, начисления с призов. Сказал я, и с каких призов: Париж, Стокгольм… Клава у нас на Восьмое марта в шиншиллах ходила, а на мохеровую шаль она и смотреть не станет. Вот и сказала она нам, когда мы приступили к Анилину: – Не отдам! Доктор – ехать нам предстояло с доктором – человек тонкий, понимал, что так просто тут ничего не возьмешь. – Надвигается грипп, – сказал он задумчиво, шагая по конюшенному коридору перед денником, возле которого как часовой дежурила Клава. Заметив, что доктор ведет себя совсем не как доктор, она насторожилась. А тут еще грипп… – Что ж, – отвечала Клава, – гриппом люди болеют… Доктор сразу воспрянул духом и воскликнул: – Да! И заражают лошадей! Клава не нашлась тут сразу что ответить, а доктор не отступал: – Подумай сама, почему противогриппозную сыворотку делают из лошадиной крови! Как раз в эту минуту я заглянул в конюшню. И сейчас у меня перед глазами: стоят друг против друга… Один говорит про грипп, а другая, в шубе, которую мы ей из Палермо привезли, к деннику прислонилась. Тихо. Потом Клава говорит: – Ноги ему порублю, а не отдам! Доктор молчал: он свое уже отговорил. Потом вдруг Клава поворачивается и, ни слова не говоря, из конюшни выходит. Минут через двадцать по внутреннему звонит Драгоманов: – Ну как? – спрашивает виноватым голосом. – Путь свободен! – рапортует доктор. И в соседнем деннике шарахнулась лошадь. – Грузите, – и Драгоманов трубку повесил. Погрузка лошади в дальний путь – это праздник. Всем находятся дело. Главный, конечно, плотник. Он рубит перекладины, прибивает все на совесть. Особенно наш плотник Вася. Сооружают в вагоне стойло. Несут сено. Ставят бочку с водой и туда бросают деревянный кружок, чтобы вода в пути не плескалась. Вешают фонарь. Ставят лошадь. Вагон оживает. В автобусе ездить удобнее, но процедуры той нет. А конный спорт – сплошная процедура. Конное дело начинается еще на пастбище. Оно ветвится в лошадиных родословных, уходя в глубь веков. Весь тот особый мир, что складывается вокруг лошади, входит в сознание конника. Истинного конника, конечно. А я среди выдающихся всадников не встречал невежд. Каждый «знал дело», а это означает развитое понимание того, чем занимаешься. Пришел путейский надзор и проверил документы. Впрочем, ничего они не проверяли, а только говорили с доктором на своем аптечном языке. Наконец возник стрелочник. Нет, наконец явился Драгоманов. Ветер шевелил просыпавшееся сено, стружки. Драгоманов стоял в ранних сумерках среди суматохи перед отправкой. Потом он прошел в вагон, дал жеребцу сахара, а нам сказал: – Посылаю не простых проводников с этой лошадью, а вас двоих! Жокея международного класса и главного ветврача. Должны вы это попять! Стрелочник написал на вагоне «Живность». – Разве так надо писать! – сказал ему плотник. – Писать надо вот как! И мелом вывел: «Анилин». – Ну и что? – спросил стрелочник. – Как – что? Анилин! – Э, анилин или вазелин, кому это понятно! Плотник подумал и приписал: «Мировой скакун». – Это дело другое, – одобрил стрелочник. Тогда плотник полез под вагон. Он сел на рельсы у колеса. Доктор подал ему вниз с платформы стакан – «наружное». – Чтобы дорога у вас была гладкая! Ну, теперь медлить нечего! Можно и трогаться, ведь живую ценность везем, и какую! Однако прошло часа два, а то и три: мы все стояли на месте, и надпись «Мировой скакун» тонула в темноте. Провожающие разошлись. Сам Анилин задремал, упершись носом в окованный край кормушки. Подождали мы еще часок‑другой и стали звонить Драгоманову – по служебному. Драгоманов велел: «Трубку не клади. Я сейчас», и было слышно, как он по городскому объясняет кому‑то: «Весь мир… Тысячные суммы… Надежда нашего спорта…» Только я положил трубку, как прибежал локомотив, схватил вагон и потащил куда‑то по путям. Ночью пути красивы, как море: мигают желтыми, синими, зелеными и, конечно, красными огоньками. От первого толчка Анилин вскинул голову, но ездить ему приходилось не раз, и он очень скоро успокоился. Раскинули мы на сене попоны с надписью «СССР» и накрылись тулупами. Скоро и нас убаюкало. Глаза мы открыли только утром. Нас по‑прежнему качало. Напоили мы коня, и, чтобы выплеснуть остатки воды, доктор приоткрыл плечом тяжелую дверь. – Москва! – воскликнул он таким тоном, будто мы ехали с ним из Владивостока. Мы двигались по окружной. Конечно, красиво. Замкнутый скаковым кругом, разве когда‑нибудь увидишь столицу со всех сторон, ото всех вокзалов! Нам словно специально ее на прощанье показывали. На том проспекте, например, над которым мы по мосту мчались, я в жизни не был. Все это хорошо и красиво, если бы не жеребец. Но стоило еще раз позвонить кому‑то и сказать еще раз про тысячные суммы и весь мир, как помчали нас еще быстрее. Правда, все еще по кругу. – Зато уж как прицепят к составу, то доедем без остановок, – оптимистически рассудил доктор. Действительно, нас скоро поставили в поезд. Но прежде спустили на сортировочной с горки. А надпись‑то не прочли! Не заметили ни «Живности», ни «Мирового скакуна». Вернее, заметили, да поздно. Несясь вниз, с горки, без предохранительных «башмаков», могли мы только видеть лица стрелочников, провожающих нас глазами и, должно быть, читающих: «Жи… Мирово…» Страшный удар! Все полетело со своих мест. Доски лопнули. Анилин в недоумении заметался по вагону, вскинув свою точеную голову и волоча на обрывке аркана обломок доски. Вагон замер. В дверях, где‑то у наших ног, возникло лицо сцепщика. Надо было видеть это лицо! Этот испуг, это горе, эту растерянность… – Я же не знал! Не знал, – бормотал он. – Я сейчас! Сейчас. Откуда‑то таскал он нам, таскал стремительно, новые доски, не такие классные, как по охоте изготовил Вася, но все же приличные. – Ты что же, шалопай! – раздался тут с неба голос диспетчера. – Не видишь, что за груз? Что за лошадь? В немом отчаянии сцепщик таскал и таскал доски. – Да я тебя под суд! – гремело с неба. Неприятность быстро осталась позади, как только двинулись мы не по кругу, а вперед. Ехали чудесно. Отворили настежь двери, и земля, не знающая предела, неслась перед нами. Доктор обратил, однако, внимание, что у жеребца скучный вид. Ушибся? Нет, незаметно. Доктор приник к брюху! Колики! Голова Анилина опускалась все ниже и ниже. Дышал он прерывисто и часто. Грохотал вагон. – Я же говорил, что сено с душком! – воскликнул доктор. Но я что‑то не мог вспомнить, когда он это говорил. Однако ничего! На то и послали главного ветврача. Засверкали в докторских руках инструменты. Шприц, игла, колбы, клизма. Нет теплой воды, но тут, как по заказу, поезд встал на разъезде, и я помчался с ведром в избушку стрелочника. Дали мне там кипятка, и принялись мы за дело. – Выше держи! – командовал доктор. С клизмой я забрался на перекладину и стоял с кружкой прямо над лошадью, чтобы вода быстрее бежала. Ведро целиком так и ушло на клизму. Это жеребец перенес спокойно, но от шприца шарахнулся. К тому же вагон сильно качало, поэтому доктор опасался, что в вену ему не попасть иглой. – Губу возьми! – велел он. Верхняя губа у лошади место болезненное; если крепко ее держать, конь не шелохнется. Попробовал я уцепиться за губу, но рука соскальзывала. Пришлось прибегнуть к губовертке – ременная петля на палке. Петлю положили на морду, на самый нос, закрутили. Анилин тяжело, с храпом дышал через ноздри, сдавленные петлей: ведь лошадь дышит исключительно носом, а через рот она дышать не может. Но доктор жеребца не мучил, он быстро прицелился и сделал укол. Через полчаса Анилин смотрел уже веселее. Дыханье стало налаживаться. Голова поднялась. Прислонился доктор к конскому брюху и провозгласил: – Порядок! Наше настроение тоже стало налаживаться. Доктор улегся на сене и стал вспоминать всякие случаи из своей врачебной практики. Каких он только не лечил, не оперировал… Кусались, кидались, брыкались! Приходилось ему лечить саму Иерихонскую Трубу. Это была такая феноменальная кобыла‑международница. Принадлежала французу, и он с ее помощью полсвета обыграл. Грузит в самолет, летит в Нью‑Йорк – выигрывает. Опять самолет – Новая Зеландия: выигрывает. Не кобыла, а просто амфибия. Понятно, как ее хозяин ценил и на какую сумму была она застрахована. Каждое копыто – в десятки, а может быть, и сотни тысяч. И вдруг Иерихонская Труба захромала прямо перед призом Организации Объединенных Наций. Наши тоже должны были там участвовать, и доктор был с нашими лошадьми. Хозяин Иерихонской Трубы умоляет его: «Посмотрите!» – Беру я ее за бабку, – рассказывает доктор, – а сам думаю, как бы не ошибиться, а то потом не расквитаешься… Я представил себе точеное копыто в докторских руках. Кстати, нам она была главная конкурентка. – Если бы не вы, доктор, наши бы тогда выиграли. – Пожалуй, но что делать, законы спортсменства! Толчки вагона уменьшились, ход замедлился. Мы выглянули: большой город. – Ростов? – спросили мы у сцепщика, который шел вдоль состава с длинным молотком в руках. Странно он посмотрел на нас и ответил: – Днепропетровск. Как же это так, однако? Пошел я к диспетчеру выяснять. Оказалось, документы у нас так составлены, что попали вместо Ростова в Днепропетровск. Вовремя спохватились, иначе уплыли бы к Черному морю вместо Кавказских гор. Когда я возвращался из диспетчерской, возле нашего вагона стояла толпа. Доктор успел прочесть краткую лекцию о коневодстве в наши дни. Он уже перешел к ответам на вопросы, разъясняя, почему у коня забинтованы ноги, правда ли, что лошадей до сих пор кормят овсом, какая разница между скакунами и рысаками… – А сколько такая лошадь стоит? Когда доктор ответил, то выражение лиц сделалось такое, что я не берусь этого передать. Не в том дело, что словам доктора не верили. Не верили, кажется, собственным глазам. Не думали, что все это существует. Думали, что увидеть такого коня можно разве что во сне. Но я замечал не один раз, что после первого ошеломления от встречи с классной лошадью люди приходят в себя и проявляют вдруг удивительную осведомленность, какую они и сами за собой не подозревали. Каждый, оказывается, что‑нибудь да знал о лошадях. Каждый чем‑то даже связан с лошадью. Когда‑то ездил, воевал на коне, от отца слышал или от деда. Словом, почти у каждого в жизни была своя лошадь. И каждая из таких лошадей, по убеждению того, кто о ней рассказывал, проявляла чудеса силы, выносливости, быстроты и, конечно, ума. – Умен был, ну только что не читал, – говорил железнодорожник про некоего Савраску, служившего его деду. Во всех этих людях, живущих возле камня и железа, заговорила память о поле, о пахоте, о природе – о лошади. Они заглядывали внутрь нашего вагона, как в некий затерянный мирок, затерянный или забытый ими, но вот, оказывается, существующий. Прицепили нас к другому составу, и, когда мы тронулись, все по‑свойски замахали нам руками. Чем ближе к югу, тем все меньше становилось снега. Он исчезал, мешаясь с землей, переходя в грязь и слякоть. Когда мы в самом деле достигли Ростова, всюду по земле было черно. На вокзале, куда я дошел купить съестного, детский голос спрашивал, должно быть у матери: – Это весна? Это весна? До весны далеко. Я купил колбасы, жареную печенку и язык. До весны далеко… Купил вареную курицу, вареных яиц. А когда возвращался, то попались на платформе еще и пироги. Взял и пирогов. Меню, разумеется, не жокейское, но до весны еще далеко. С высокой лестницы, поднятой над платформами, я окинул взглядом знакомый город. Каким же еще совсем мальчишкой приехал я когда‑то сюда! Мне даже вспомнить трудно, каким я тогда был. Как еще мало понимал езду и пейс! Но уже был необъяснимый напор сил, чутье было, чутье, всегда выручавшее меня. Не садитесь в седло, если не чувствуете в себе этого! Я поспешил через пути к нашему логову. Из вагона подымался дымок. Доктор торопился, пока состав не тронулся, развести огонь и устроить жаркое.
|
|