5
– Я и самого Сирокко помню, когда его сюда, в имение к Мантышевым, привезли, – говорил Артемыч наутро, когда мы поймали коней, поседлали и поехали наверх, в табун. – А последний сын его, тот, что в Пруссию угнали, так с тем я прощался. Когда призвали меня, я домой заглянул и – на конюшню. Чувствую, что жеребца вижу в последний раз. За себя у меня страха не было, а вот его, подсказывает мне что‑то, больше уж не увижу. И как сейчас помню. Солнышко светило, лучи через коридор по конюшне. Думаю, такого солнышка уж не будет. Зашел к жеребцу. С лошадьми прощаться осторожнее надо. Ударить может. Лошади разлуку сильно чувствуют. Расстроится и – ударит! Но я ничего особенного ему не показал. Заглянул в кормушку. «Проел?» Он смотрит. И я пошел. Ну‑ну, – крикнул табунщик на своего бывалого Абрека, из‑под копыт которого сорвался в пропасть камень, – дороги не разбираешь! Мы поднимались на последнее плато. – Да, – говорил Артемыч, – вся эта линия ушла у нас в матки. Жеребец нужен… Значит, вам с Драгомановым поручили жеребца такого купить? – Раньше жеребят продать надо, а потом уж жеребца покупать. И какого жеребца? Сколько советчиков, сколько мнений… Покупать ли прежде всего родословную или же скаковой класс? Вместо ответа Артемыч вдруг взмахнул плеткой. – Гляди! Горы. Кони ступали по краю утеса, подымавшегося над миром. Сказать «долина» или «пропасть» о том, что открывалось внизу, было невозможно. Жеребята, с полгода как отнятые от матерей, скрывались где‑то внизу, за уступами Хасаута. В ответ на посвист Артемыча табунщики, тоже в облаках висевшие, стали поднимать лошадей на плато, и одна за другой по над краем утеса возникали морды и гривы. И мы погнали табун. Что тут сделалось с мальчиком! Он улюлюкал и визжал, будто скакал тридцать стипль‑чезов. Мы все, впрочем, сделались немного детьми – в полете на фоне гор, в седле, следом за полыхнувшим табуном. Но тут случилась неприятность, нарушившая скачку‑мечту. Мы врезались в отару овец. Или отара в табун врезалась, как уж это получилось, что теперь говорить. Перемахнули мы через небольшой уступчик, а там овцы, которых быть в этом месте не должно. И началась молотилка! Овцы перемешались с лошадьми. Овцам бы разбежаться куда глаза глядят, и не было бы ничего особенного, однако эти косые, известно, куда одна пошла, туда и все, хотя бы и в огонь. В огне и лошади, надо признать, ведут себя неразумно. Тогда в Америке на ипподроме Лорел близ Балтиморы начался пожар: страшно вспомнить! Лошадь ищет спасения в конюшне. Ее из огня не выгонишь. Так, целыми конюшнями, и гибнут. К счастью, в Балтиморе пожар начался не с нашей стороны. Но мы, конечно, туда на подмогу побежали. Первым, прежде чем прибыли пожарные, в огонь пошел Паша Боровой. Ему кричат: «Куда?!» Говорят: «Зачем?! Пожарные приедут, и, кроме того, лошади застрахованы, за все заплачено будет». – «Ох уж эти русские!» А тут говорят: «А почему, вы думаете, они и войну выиграли…» Паша добрался до одной кобылы, мексиканской, а у нее недоуздка нет. Полагается, чтобы лошадь стояла в деннике в недоуздке – на случай пожара. А иначе как ее выведешь? Паша вскочил верхом и как дьявол выскочил из адского пламени. Потом он же помогал эту кобылу на самолет грузить. Не идет по трапу, и все. С ней двое мальчишек‑конюхов. Те просто плачут. Паша опять на нее сел и до половины въехал. Встала на пороге – и ни с места. Пришлось ноги ей руками переставлять. Еле втиснули. Мальчишки счастливы. Публика окружающая Пашке – аплодисменты. Фурор! А он еще на крыле самолета «Яблочко» сплясал. Против огня и лошади беззащитны, вообще же против опасности они действуют решительно. Но ведь им не объяснишь, что овцы – это ничего страшного. А лошади промеж себя в табуне посторонних не терпят. Вот и началось! Овцы, будто бы спасаясь, в кучу стараются сбиться – это посреди табуна. А лошади… лошади и корову, и собаку, да волка целым табуном забьют. Жалобное блеяние, конский храп, крики табунщиков и перепуганных чабанов, смешавшись, поломали сиявшую кругом картину. Когда же мы все‑таки протолкнули табун вперед и отара своим чередом собралась, то на роковом месте остались жертвы нелепого столкновения: пара барашков, получивших копыто в лоб. Над ними стояли верхами мы все – съехавшиеся табунщики и пешие чабаны. Но особенного расстройства на лицах я не заметил. – За нас работу кто‑то выполнил, – произнес один из табунщиков. Артемыч пояснил мне: сегодня, оказывается, праздник, конец стрижки, и по такому случаю будет прямо здесь, в горах, сабантуй. «Разрешено было барашков зарезать, но вот видишь, как получилось», – сказал Артемыч. «И барашки подходящие, как по заказу», – заметили табунщики. Жеребят мы гнали к «расколу». Это загон, на одном конце которого широкие ворота, а на другом узкое горло; калитка в одну лошадь и клетка, куда лошадь загоняют и запирают, чтобы осмотреть ее, обмерить, подковать, подлечить и пр. Нам же требовалось отобрать жеребят на экспорт, в Англию. Ковбои для тех же целей вместо «раскола» пускают в ход лассо и веревки. Они «откалывают» лошадь от табуна, отгоняют ее в сторону, заарканивают, валят на землю, вяжут и ставят тавро. Ну, у каждого народа свой подход к лошадям. Над расколом встало облако пыли. Теперь жеребята, словно овцы, сбивались в кучу, старались держаться один за другого. С ними что‑то сделать хотят, а что именно, им было пока неизвестно, и поэтому очень было им боязно. В табуне лошади ходят группами в три‑четыре головы, а еще чаще по две. Их связывает дружба, основанная на симпатии, а также на взаимопомощи в исполнении разных мелких услуг. Спину же, например, хорошо, когда тебе почешут, или гриву разберут. «Вон‑вон, гнедого того со звездой захватывай!» – кричали мы, но следом за гнедым как привязанный носился рыжий, нам, на экспорт, вовсе не подходящий. Сколько в самом деле нужно было расколоть сердечных уз, сколько нарушить дружб и привязанностей, чтобы отобрать подходящий молодняк. «У‑у!» – подвывали табунщики, прыгая на месте и размахивая руками. Уж навылись и напрыгались мы с утра довольно и поэтому за праздничный стол усаживались с глубоким чувством исполненного долга. И те несчастные, павшие на заре, были высыпаны как из рога изобилия из чана дымящимися кусками прямо на дощатый струганый стол. В чашках стояли крутой бульон и айран – бодрящий напиток предков из кислого молока. Хмельного Магомет не любил, как не признавал он и свинины. Мальчик из‑за стола был едва виден, и, кроме того, в руках у него была баранья лопатка величиной чуть не с его голову. Я тоже, перекатывая в пальцах обжигающий кусок, охлаждал его пыл айраном. Один за другим подъезжали чабаны и табунщики. Кто пешком или на попутной машине, большинство же верхами, они, оставляя лошадей у коновязи, садились к общему столу. Людей все прибавлялось, так что вместить всех не мог уже никакой стол. Однако не за угощением шли эти люди. «Скачка будет! Скачка!» – проговорил один старик, едва взобравшийся на плато. Отовсюду, будто по сигналу, шли люди. Никаких объявлений, никакой такой «рекламы» – в горах и так все знают каждый шаг друг друга. А тут: «Скачка!» Со всех концов спешил к расколу народ. Ползли старики и младенцы. Скрипели арбы с волами. Гарцевали всадники. Посмотрели бы вы на эти лица, это движение людей, подчиненных властному зову: «Скачка!» Вот конный спорт. Не говорю – выше, лучше, увлекательнее, полезнее или хотя бы древнее других он видов спорта. А только спрашиваю: «Любой другой вид спорта способен ли вызвать у человека все те чувства, как это: „Скачка будет! Скачка!“» Не одно только чувство соревнования или спортивный азарт, а все. Тем ведь и дорого, что все разом, чем жили и живут эти люди: чувство родины, чувство своего дома, своего дела и – спорта. Скачку я почти не смотрел – подумаешь, три калеки! По стуку копыт я понимал: «До чего же тихо едут». Но главное, смотрел я на лица и думал: «Ищут где‑то там ковбоев…» За столом все больше становилось людей. Подошел в широкополой шляпе худощавый темнолицый человек и вместо «Здравствуйте» пропел. Он песней как бы обратился к столу с вопросом. А стол сразу, будто ждал вопроса, хором ответил. Снова пропел на местном наречии ковбой, то есть табунщик, хотел я сказать, спрашивая все настойчивее. Я оглянулся на мальчика, чтобы посмотреть, как понимает он песню и вообще все, что вокруг себя видит. Но стриженая голова лежала на руках, на столе, рядом с бараньей лопаткой, сильно покусанной и все‑таки далеко не приконченной. Снились мальчику, должно быть, ковбои и Большой Ливерпульский стипль‑чез, который он выигрывает – один, оторванно, в руках.
6
– Ну, приходи на тренерскую, – сказал я на прощание своему спутнику, – на прикидку посажу! Сознательная жизнь скаковой лошади начинается рано, с малых лет. «Жеребенок воспитывается уже в брюхе матери», – так говорят коневоды о судьбе кровной лошади. Полудикие или же простые лошади гуляют недорослями, хомут, седло они, как диковину, видят уже здоровыми молодцами, заездка таких лошадей дело грубое, их и называют «обломами». Но конь, чья судьба еще до рождения расчислена по племенным книгам, не делает как‑нибудь ни одного шага. В самом деле, когда жеребенок еще в утробе, кобылам, которые на сносях, устраивают специальные прогулки. Жеребенка ждут, его стремятся предвидеть, угадать, какой же он будет. А некоторые знатоки‑конники с особенным чутьем поистине знают все заведомо – и масть, и приметы, и сложение. Стоит новорожденному показать какой‑нибудь норов, в чем‑то проявить свой характер, они сразу скажут: «Весь в отца!» Или: «Приплод этой линии всегда был подуздоват». И начинается вокруг жеребенка священнодействие, которое поначалу состоит лишь в уходе и наблюдении, но недолго малыш ходит баловнем. Очень скоро надевают ему недоуздок, затем уздечку, а едва только исполнится ему полтора года, узнает он, что такое седло. Детство лошадиное кончается, наступает юность, и она не затягивается, ведь с двух лет лошадь на ипподроме, а в три‑четыре года должна быть готова к решающим испытаниям, крупнейшим призам. – Приходи прямо к четырем, – велел я мальчику. И с рассветом был он на конюшне. Он как раз годился во всадники одному молоденькому жеребенку. – Осаживает, – предупредил меня насчет этого жеребейка конюх. Осаживает, то есть вдруг начинает пятиться, значит, десны болят, и конь боится взять удила. – Работай поводом мягче, – велел я новому жокею. Сидели на лошадях одни мальчишки. Весна в воздухе. Сколько электричества играло в каждом мускуле у коней и ездоков! – Не гнать! – сказал я поэтому с особенной строгостью. – Ехать ровно и по дистанции не резаться. Выпустите вовсю только концом. Копыта грохнули, и стайка понеслась. Когда облако пыли от них отстало, сделалось видно, что тренерский наказ не совсем выполняется. Тот, кому следовало вести скачку, прозевал старт и застрял где‑то в середине и теперь, стараясь выбраться вперед, высылал свою лошадь с лишним пылом. – Безрукий парень! – заметил бывалый конюх. Первым оказался малыш. Ему приходилось нелегко, потому что жеребенок его не хотел брать повода и кидался из стороны в сторону – следом за лошадьми он шел бы ровно. Наконец намеченный мной лидер выбрался в голову скачки. Но тут жеребенок под малышом прыгнул в сторону, помешал шедшему за ним «лидеру», малый на нем закричал, малыш от неожиданности дернул поводом и… «Осаживает!» – закричал конюх и, видно, зная, как уж этот проклятый жеребенок осаживает, бросился ему наперерез. Мы взяли этого стервеца в бичи, чтобы заставить его двигаться вперед. Но у малыша, сидевшего в седле, не хватало опыта, уменья, и он, чем упорнее кружился жеребенок на месте, тем сильнее дергал поводом. – Повод! Брось же повод! – кричал я ему. И тут жеребенок, попятившись, вскинулся на дыбы, потерял равновесие и грохнулся навзничь. – А‑а! – вырвалось у нас с конюхом. Малыш‑всадник очутился под конем. Жеребенок, конечно, хотел было тут же вскочить, но конюх в один миг умелым приемом сел ему на голову: если голова у лошади прижата к земле, она не подымается, если же хотя бы уши приподняла – уйдет! А если уйдет, а если нога у мальчишки застряла в стремени… Мы вытащили мальчика из‑под лошади. Он хрипел и на крик наш не отзывался. Конюх на той же лошади ускакал за помощью. Вместе с машиной примчался директор. Он тряс кулаками у меня перед лицом и твердил: – В тюрьму! В тюрьму пойдешь! Техники безопасности не соблюдаешь, мм‑астер! Кто тебе, дуролому, позволил такого мальчонку сажать? Потом, в пути, он несколько остыл и сказал: – Испортил ты ему будущее. Ведь мы хотели его в Англию послать, на соревнования юниоров… Вот ты ему Англию и устроил! О‑хо‑хо, откуда я теперь такого же способного возьму? Сколько забот – и на одну голову. В районной больнице мальчика, дышавшего тяжело, с тихим посвистом, сразу унесли в кабинет. Спустя некоторое время вышел врач и спросил: – Родители здесь? Директор поднялся и, разведя руками, едва слышно произнес: – Родителей‑то нет… Он детдомовский, так, с одной бабкой живет у нас… Тут я вспомнил, как говорили мы с ним в горах про стипль‑чезы и он погрустнел, когда я сказал, что, садясь в седло, вспоминаю своих ребят. И что же это я его не спросил, чей он? Я привык, что с каждым приездом в завод встречает меня новая поросль конников. Я не знаю их и не спрашиваю, кто они, но узнаю по фамильным чертам. Что мне спрашивать, когда вижу, что вот, например, Чикин. Лоб Чикин, нос Чикин, и разговор Чикин. «Здравствуйте», – тянет. Ну, Чикин. А это Хиса, стандардбред Хиса. Какой только Хиса, и брата оба Хисы. «Эй, Хиса! Как Хиса‑большой, в порядке?..» А этого‑то малыша я как‑то не спросил и не задумался, каких же он кровей. И вот оказывается, это почти что я сам: родителей‑то нет… И ему я «устроил Англию». – Пролежит не меньше месяца, – слышался голос врача. – Дело наше такое, конное… Опасное дело. На лошади сидим, как под богом ходим, – бормотал в ответ ему директор.
|